– Хорошо, – сказал Волохов. – Куда уж лучше.
– Что, скажешь, неправда все?
– Почему, правда. Нравится младенцу в утробе, вот он и решил не рождаться.
– Дело, дело. Чего рождаться-то? Кто родился, тот и умер, а нам и тут неплохо. Можно прекрасными вещами заниматься. Пока твои так называемые нации медленно помирают, наша думает о главных вещах. Понемногу странствует. Сочиняет очень недурные стишки на родном языке. Поет песни. Хранит фольклор. Девушки замечательные, жрецы талантливые, земледельцы такие, каких ни в одной другой стране не осталось. Земля у них сама родит, яблоня плоды приносит, печка пироги печет. О чем ни попросишь, само делается. Вот скажу я баньке – банька, топись! – и затопится банька, слышь, Волохов? А скажешь ты – и тоже затопится, потому что коренное население. Вот скажи: топись, банька!
– Рухни, банька, – сказал Волохов.
– Дурак ты, – беззлобно отозвался Гуров. – Рухни – варяжское слово, она на этом языке не понимает. А вот «топись» – понимает.
Влажный жар медленно поднимался вокруг. Голова у Волохова закружилась.
– Что, попаримся, майор? – спросил Гуров. – Банька – она ведь чтобы париться, а не чтобы с захватчиками спать. Какого парку закажешь? Березового, облепихового, эвкалиптового?
– Серного, – сказал Волохов и выскочил наружу. В бане становилось жарко, он еле выдерживал липкий, обволакивающий пар. Из белого облака, которым окуталась баня, доносилось довольное, заливистое похохатывание Гурова.
До своих Волохов бежал опрометью, словно от погони. Он поднял отряд на рассвете, в шестом часу утра.
– Подъем! – закричал он. – Выступаем немедленно. Десять минут на оправку, пять на перекур, и вперед.
Серое, сырое пространство расстилалось вокруг него. Ближе к утру пошел мелкий дождь, он смутно сеялся на серые избы и старые заборы, и все вокруг было так невыносимо второсортно, так безысходно кисло, что сама мысль о бесконечной – сколько там еще до конца? – жизни без Женьки наводила смертную тоску. Если это не желает кончаться, мы кончимся сами. Даже птицы, кажется, собрались жить вечно и косились на Волохова презрительно. Ну да, говорило все вокруг, мы и это переживем, и очень отлично. Хорошо же, подумал Волохов, приятно вам покачаться на ваших вечных качелях. Одна приличная баба почтила собой это протухшее пространство, и ту оно попыталось сожрать – хорошо, посмотрим, посмотрим.
– Куда мы, командир? – несмело спросила медсестра Анюта на правах женщины, которой дозволялось любопытство.
– Есть такая деревня – Жадруново, – сказал Волохов. – Все пойдем туда.
Город Блатск располагался в северной, болотистой части среднерусской равнины, за что и получил прозвание, – но в последние десять лет оправдывал его иначе. В умирающих государствах население собирается в изолированные кланы – и Блатск стал Меккой российской блатоты, у которой был здесь мозговой центр, штаб и средоточие светской жизни.
Объяснить, почему в гибнущих сообществах население кучкуется по возрастному, земляческому или профессиональному признаку, почему на третий год войны пенсионеры сосредоточились в спальных районах, блатные в Блатске, а красивые бабы, рыжие люди и велосипедисты расселились по немногим функционирующим городам средней полосы, – никто не брался. Сознавать себя и задумываться о происходящем больной может лишь до тех пор, пока страдание его не переходит за некую границу; после того умирание становится его главным делом, и докладывать себе или окружающим о переменах он уже не в силе. Между тем тут было над чем задуматься: наиболее вероятная причина состояла в отсутствии цементирующего начала, когда всякий спасается в одиночку или с ближайшими товарищами, а товарищей выбирает по так называемым имманентным признакам. И если для незначительного меньшинства, которому диктует дух, а не тело, родня в такие именно минуты становится всего непонятней и чужей, то большинство соединяется в кучки, спаянные общностью древнего и земляного, а на деле внешнего и случайного. Соединение в страну, в сплоченное войско, готовое умереть за абстракцию, мыслимо лишь в империи времен расцвета, и то ненадолго. Когда дело пахнет керосином, и даже не керосином, а гарью, – остаются горстки, у которых все меньше общего; распавшись прежде на центр и доминионы, империя принимается расслаиваться по вертикали, то есть на бедных, богатых, блатных, а после того, опускаясь все ниже, – на рыжих, толстых, больных, здоровых, покамест не доходит до простейшего деления на живых и мертвых.
Лет за десять до войны Блатск был обычной русской провинцией, с хиреющим драмтеатром и музеем местных промыслов (тут мастерски валяли ваньку – шерстяного человека с руками, ногами и, по особому заказу, хуем; правда, про последнее все больше ходили легенды – есть, мол, тайный мастер, но пьет и в последнее время капризничает). Постепенно, однако, в город стали наезжать на свои загадочные толковища те, кого называли теперь настоящими хозяевами страны. Причиной тому послужила труднодоступность Блатска: хотя хозяева и легализовались, и уж по телевизору открыто рассказывали, что только в их сообществе и осталась еще честь, а менты все суки, – но тайным своим инстинктом места для главных встреч они старались избирать особые, подальше от людных магистралей. В этом смысле Блатску повезло сказочно: добраться туда по нынешним временам мог только очень упорный турист. Во времена оны Блатск был важным перевалочным пунктом на пути из варяг в греки, но с тех пор, как варяги окончательно завладели Русью, греки им стали без надобности. Такая уж здесь была удивительная земля, что никуда отсюда не хотелось, – и торговый путь сначала захирел, а потом и заболотился.