С утра хозяева ушли на работу, только старуха – мать его друга – хлопотала в кухне. Дом стоял в пяти минутах ходьбы от моря. Он вышел на берег и замер.
Море было красным.
И все-таки это было выше их сил, они не могли заменить море! Задыхаясь, он бросился вверх, к людям, к базару.
– Что сегодня с морем? – крикнул он старухе, продававшей маслины прошлогоднего засола.
– Отходы прибило, – пояснила она миролюбиво. – Тут сбросили какую-то гадость, вот ее и прибивает иногда… Говорят, и плавать можно, говорят, безвредно…
– Но ведь это по всему побережью, на сколько глаз хватает!
– Да говорят, дальше-то чисто… Погоди, через денек волной разгонит…
Он долго не мог заставить себя спуститься к этой красной воде. Надо было привыкать к тому миру, который простирался вокруг. Он нашел укромное место и долго сидел на берегу, глядя на красную воду. Он не заметил, как стемнело, и только потом спохватился: прошло не больше трех часов!
Он поднял глаза.
В густо-зеленом, цвета вьетнамской картошки небе тускло горело ярко-синее маленькое солнце, на которое можно было смотреть без боли. Мимо прошел старик, подняв лицо к синим лучам; лицо казалось мертвым.
– Вы не видите?! – не помня себя, крикнул Саша.
– Я ничего не вижу, – ровно сказал старик.
Только тут Саша разглядел, что тот слеп: старика вела собака, и на эту собаку лучше было не смотреть.
Саша сел на гальку, закрыл глаза, потер виски. Затряс головой. Снова посмотрел в небо.
Синее солнце стояло в зените. Зеленое небо окружало его.
И тут он понял, что больше не боится. Ярость сильнее страха, она изгоняет страх. Здоровая, ясная, сухая ненависть пылала в нем.
– Ну и черт с вами, – процедил он сквозь зубы. – Черт с вами, пусть все будет так. Делайте что хотите. Я-то не изменюсь. Дулю вам всем, я не изменюсь. Сами меняйтесь как угодно. Со мной вы хрен чего сделаете. Я какой был, такой и есть. Я не изменюсь.
С этого дня он ушел бродить, ища настоящее небо и настоящее море, но нигде пока не встретил их. Синдром Василенко, Анька знала, выражается иногда и в том, что нарушается восприятие цветов, что-то вроде дальтонизма, только по всему спектру. Знание настоящего языка проснулось в Саше сразу, и теперь, под Тамбовом, ему уже трудно было говорить на русском. Но Анька понимала его.
Третьим рассказывал свою историю Федор Степанович, который заснул однажды в Крыму, в «Беседке ветров» – таинственном месте, где есть, говорят, дыра в другое измерение. Ветер там завывает на разные голоса, трава растет высокая, почти в человеческий рост, и место это скрытое, туристы про него не знают, только местные ходят иногда, в надежде оздоровиться.
Федор Степанович жил в Гурзуфе со старой матерью, работал шофером, был неудачно женат, развелся и ничего особенного от жизни уже не ждал. Сон, приснившийся ему, был ни на что не похож и так реален, словно Федор Степанович и в самом деле побывал в другом измерении. Ему снился северный город, в котором он, оказывается, прожил всю жизнь; у него там был другой отец и другая мать, но главное – другая жена. Он жил в доме пять по Большой Коммунистической, в квартире тридцать два; в городе было много особых примет, но их Федор Степанович помнил смутно. У него росли сын и дочь, сын любил собирать легкие деревянные самолеты из тонких планок, с резиновым двигателем, а дочь играла на пианино и пела в хоре. Сам Федор Степанович работал водителем троллейбуса, ходившего по пятнадцатому маршруту. Это был прекрасный маршрут, начинавшийся у городского парка, на высокой горе над медленной рекой, и заканчивавшийся в парке, на низкорослой окраине, где уже вырастали, однако, новостройки и простор за ними открывался такой, словно там, дальше, было море. Настоящего моря, у которого прожил всю жизнь, Федор Степанович во сне не видел и не скучал по нему.
Он проспал целые сутки, потому что в беседке ветров легко забыться надолго, но за эти сутки успел прожить с новой семьей год или два и все события этих двух лет – выпускной концерт дочери, сломанную руку сына, переход жены с одной работы на другую – помнил отчетливей, чем всю свою гурзуфскую жизнь. Он был удивительно на месте в той семье, все его любили, никто не попрекал, и жена у него была такая милая, а дети такие родные, все в него, что он проснулся в слезах и долго плакал.
С тех пор гурзуфская жизнь и работа стали ему невыносимы. Он стал тратить все деньги и время на разъезды по стране, ища город с большой северной рекой, парком на горе и улицей Большой Коммунистической. Правда, такие улицы были почти во всех городах. Еще он смутно помнил, что была в городе площадь Декабристов, – это навело его на мысль, что снился ему Иркутск или Якутск. Однажды он решил не возвращаться в Гурзуф, дал матери телеграмму, что женился и остается в Блатске, а сам продолжал поиски своего города. До сих пор ходит, но так ничего и не нашел – лишь иногда в толпе попадалось лицо, похожее на лицо его выросшей дочери, или мелькал вдруг затылок сына, но никогда не мог Федор Степанович догнать их в толпе. Портретами жены, сына и дочери он беспрерывно изрисовывал любой клочок бумаги.
Невыносимее всего была мысль о том, как они там без него. Федор Степанович не знал, как вообще вышло, что он уныло прожил тридцать четыре года в Гурзуфе, тогда как ему надо было быть в совсем другом месте. Но он знал одно: от наваждения ему уже никуда не деться, пока он не найдет дом пять и квартиру тридцать два и жена его Лариса с детьми Олей и Колей не выбегут навстречу ему.
– Хорошая история, – похвалил Василий Иванович. – Бесприютная.