Она мало знала о стране, исчезнувшей до ее рождения, но здесь кое-что можно было понять. Было похоже, что со всей страной случился синдром Василенко. В один миг у нее не стало ни прошлого, ни будущего, потому что в отсутствие страны ни прошлое, ни будущее не имело смысла. Ее история и планы были постижимы только в ней, а после нее рассыпались, как истлевший папирус. Все куда-то шли и что-то делали и вдруг словно забыли, зачем.
Васьки жили тут давно, они облюбовали алабинскую зону задолго до всеобщей облавы. Тут был их рай – место, где никто никуда не торопился, никуда не шел, ни за что не ругал. Можно было слагать баллады, лежать на траве, бродить по зарастающим дорожкам или набережным, заходить в брошенные научные институты, откуда в спешке вывезли только аппаратуру, а мебель оставили.
Васьки расселялись в брошенных квартирах, в лесных наблюдательных станциях, в шалашах, которые неумело строили сами. Они почти не разговаривали друг с другом, потому что им и так было все понятно. Здесь, на земле, принадлежащей только им, они вернулись к прежним занятиям – васьки ведь бродят потому, что работать на чужой земле для них невыносимо. Здесь они временно оставляли бродяжничество и даже начинали что-то выращивать – как всегда, путем договора с почвой. Земля в Алабине родила удивительно, и немногие исследователи, проникавшие сюда в защитных костюмах и с массой предосторожностей, считали это следствием радиации. Тут росли одуванчики по пяти цветков на стебле, а картошка была с детскую голову. Радиация, конечно, была ни при чем. Просто землю оставили в покое, и она неутомимо рожала для своего коренного населения.
Впрочем, сказать, что в Алабине вовсе не было начальства, нельзя. В Алабине была Екатерина.
Екатерина – высокая, полная, решительная женщина – давно уже занималась васьками, и не с целью благотворительности, всегда публичной, а просто потому, что таков был зов ее сердца. Она перевязывала их раны, руководила какими-никакими работами, на которые можно было их подвигнуть в Алабине, и содержала место в относительном порядке. Постоянных жителей в зоне было немного – редкий васька долго усидит на месте, случались побеги даже из васятников, бродяжничество у странника в крови; те, кто шел сюда подлечиться и отдохнуть, называли это про себя именно «пойти к Екатерине». Екатерина принимала всех. Она была строга, но справедлива. Жить здесь ей нравилось, потому что здесь был последний советский остров – осколок той страны, которую она застала и успела полюбить. Все, что стало после, ей не нравилось. Она уехала сюда из своего Петербурга и жила в одной из квартир шестнадцатиэтажной башни с ржавой надписью «Слава труду!» на крыше. В доме стояло сломанное пианино и кое-что из мебели. Васьки в благодарность за опеку пытались ей кое-что сколотить, но мастера из них были известно какие.
– Сейчас, сейчас, – бормотал Василий Иванович. – К Екатерине надо, а как же. Представиться. Кто пришел, тот сразу к Екатерине. У нас по правилам все.
Анька нехотя шла за ним по вечернему Алабину, мимо брошенных ржавых машин и переполненных мусорных баков. Ей почему-то не хотелось идти к Екатерине. Ей самой хотелось полежать на траве под желтым закатным солнцем, погреться, подремать и впервые за три недели не бояться погони. Тем более что совсем скоро ей домой. Ведь она привела Василия Ивановича туда, где его теперь никто не тронет.
На двери квартиры было неумело, так же робко, как жираф в васятнике, нарисовано странное существо. В нем при желании можно было опознать женщину у плиты и даже угадывалась кастрюля, а рядом разматывался белый рулон – то ли бинт, то ли туалетная бумага. Внизу по-детски старательно было выведено белой краской: «Катерина». Василий Иванович осторожно постучался.
– Да! – ответил властный голос.
– Катерина, это Василий Иванович, – сказал он и вошел, поманив за собой Аньку.
– Кто с тобой? – сразу спросила Катерина. Она была в кухне и, судя по запаху, варила рыбу. В речке Алабянке рыбы хватило бы и на город побольше.
– Сквозь стены видит! – восторженно прошептал Василий Иванович.
– Может, мне нельзя? – тихо спросила Анька. Катерина уже вышла к ним – прямая, стройная, с легкой проседью, волосы собраны в тугой пучок.
– Внучку привел? – спросила она ровно, без усмешки.
– Это, Катерина Николавна, со мной, – засуетился Василий Иванович. – Тут вишь какое дело, тут я в семье жил год, хорошая семья, и когда облавы пошли, то я, стало быть, решился уйти. И когда я решился уйти, то она, стало быть, со мной, чтобы одному мне, значит, не так страшно. Вот, видишь, какое дело… И особенно еще потому, что ищут же везде, сама знаешь. А из меня теперь какой бегун? У меня и глаза не так видят, и вот, видишь ты, довела. Теперь обратно поедет.
– Поедет да всем расскажет, да, милая? – спросила Катерина с нехорошей улыбкой.
Василий Иванович испугался.
– Ты что, ты что. Что ты такое говоришь. Да и кому рассказывать, все знают. Но она знаешь какая? Ты не знаешь, она какая. Она жизнь мне спасала, вот!
– Да уж вижу, какая, – усмехнулась Катерина. – Помочь старику решила, да, девочка?
Анька кивнула.
– Ну, проходите на кухню. Сейчас уха поспеет.
Катерина варила уху в огромной кастрюле на газовой плите, переоборудованной под дровяную. Анька видела такую в музее московского быта, куда их водили однажды во время москвоведения. Ни электричества, ни газа в Алабине не было со дня катастрофы, – правда, воду из Алабянки можно было таскать беспрепятственно, а для известных нужд выстроили кривобокие будочки.