– И как ты заглушишь их радио? Телевидение? Интернет?
– Обо всем можно договориться, – успокаивающе ответил Бахарев. Он сам не знал, как заглушить радио, телевидение и Интернет. Он об этом не думал. Наверху давно не считали даже на один ход вперед. Там понимали только, что, если не закончить войну на условиях дележа территории, воевать скоро станет нечем. Судя по всему, это понимали и в противоположном лагере: сигналы возможного примирения двинулись практически навстречу друг другу. – Это же не будет перемирие. Будет генеральное сражение, боевая ничья.
– Генеральное сражение? – Громов насторожился. – Когда?
– Скоро, скоро. Но ты успеешь. Без тебя не начнут.
– И его результаты заранее известны?
– Ну, не вполне. Но это будет красивое, эффектное завершение войны. Мы уже многое придумали, не переживай, и жертв постараемся поменьше… Только, Громов, ты меня понимаешь – это действительно не для чужих ушей. – Бахарев сам испугался собственной откровенности. Неужели ему так сильно хотелось произвести впечатление на этого служаку?
– Скажи, – медленно произнес Громов, – а может так случиться, что вы все просчитаете, проговорите это ваше сражение на уровне генералов, а солдаты возьмут и сделают все иначе?
– Не думаю, – холодно сказал Бахарев. – Даже если они все переубивают друг друга, решение будут принимать не они.
– А если солдаты почувствуют измену и перестреляют генералитет?
– А потом друг друга? – усмехнулся Бахарев. – Слушай, КТО из нас окопный офицер? Неужели ты сам не видишь, что люди не хотят больше воевать? Всех распустим по домам. Вернутся победителями. Каждому льготы. Кстати, ты не думал о том, что будешь делать после войны?
– Там о таких вещах мало думают, – сказал Громов. – Ты же сам сказал – война специальная. Никто не думает, что она скоро кончится.
– А о чем думают? Это интересно.
– Да ни о чем не думают. Говорят между собой, что это не война, а масштабные учения. Противник-то давно прячется. Кажется, мы ему не очень и нужны. Мы входим в одни деревни, берем их, они входят в другие и тоже берут, потом меняемся местами… Иногда артисты приедут, иногда кино покажут…
– Вот видишь, – сказал Бахарев. – Значит, пора все это кончать.
– Да нельзя это кончить, как ты не понимаешь! Война не кончается договором. Люди должны пойти по домам с чем-то внятным… Иначе они дома разнесут, жен побьют…
– Ничего, ничего. Будет нацпроект «Демобилизация». – Этот нацпроект Бахарев придумал только что, но сообразил, что наверху оценят. – И нацпроект «Граница». Главное – прочертить границы. С территориальных начнутся идеологические. В конце концов, сам понимаешь – куда нам столько земли…
– А жителей той части, которую отдадим, – кто-нибудь спросил, хотят ли они жить под ЖДами? – поинтересовался Громов.
– Ну, эвакуируем… Как тогда…
– А куда денем? Тоже как тогда, когда беженцам некуда было ткнуться?
– Найдем, найдем. В конце концов, Москва строится. Будет нацпроект «Жилье». – Бахарев сам усмехнулся очередному нацпроекту.
– Никогда это не кончится, Слава, – сказал Громов. – Так там и передай, если тебя слушают. И насчет отпусков тоже намекни, ладно?
Он встал, попрощался и выбрался из «Веника» на теплый влажный воздух. Дождь перестал, висел легкий туманец. Из бесчисленных арбатских заведений доносился шансон, почти неотличимый от блатского.
Почему я его не убил, подумал Громов, почему не убил сейчас? Ведь это несложно. Он рыхлый, толстый. Я мог бы крикнуть: ах, гадина, ты играешь в свои игры, пишешь свои пьесы, а у меня в роте в первый год поубивало двадцать лучших людей! И это только у меня, а сколько всего было! А у ЖД сколько?! Но я его не убил, потому что это ведь не он убил. Он такая же пешка в этой игре и так же играет свою роль до конца. Просто я выбрал солдатскую, но разве я поэтому лучше? Я никогда не согласился бы играть идеолога – но я пошел на бойню и убивал… Не он начал войну, и если теперь хочет замириться – пускай. Просто мне больше нечего будет делать. Прав был Волохов: Одиссей без Итаки.
– Если армию распустят, пойду в монастырь, – вслух сказал Громов. – Николай примет.
Глубоко вдохнул и пешком отправился в сторону Бородинского моста.
Он медленно шел по теплой ночной Москве. Господи, есть ли что-нибудь на свете грустнее московской ночи? Мы забыли смысл слова «грустный». Мы называем грустным и грозное, и страшное. Что-то случилось с нашим языком, мы забыли язык, на котором говорили, и выдумали другой, умудрялись даже писать на нем стихи, отлично понимая, что этим искусственным наречием выразить ничего нельзя… Где-то есть настоящие слова, слова, которыми говорят в Дегунине. Грустно – одно из таких слов. Оно не означает ничего грубого, ничего страшного. Это светлое, невыносимо острое чувство. Это чувство, что все уже было и ничего больше не будет; что это итог всякой жизни; что никому ничего не нужно. В переулках, где мы отлюбили, тишины стало больше и мглы. Постояли, пожили, побыли, разошлись за прямые углы. Сколько же лет он не вспоминал эту песню? И почему вспомнил ее теперь?
Надо было позвонить родителям. Домой не хотелось, хотелось бродить. Он набрал на мобильнике домашний номер.
– Я в центре.
– Осторожненько, – сказала мать. – Ты не забыл, что комендантский час? Патрули кругом.
– Да я ни одного патруля еще не видел.
– Это сейчас, а с полуночи уже нельзя.
– Я у Лузгина заночую, – соврал он.
– Ну хорошо. Утром приходи сразу. Осторожненько, – повторила мать.
Комендантский час, выругался Громов. Тоже мне. Человек приехал с фронта и не может погулять по ночной Москве. Плевал я на ваш комендантский час. Он спрятал мобильный и отправился по городу пешком.