– Ничего, – сказала Аша тихо. – Я отдохну и уйду. А своих ты вечером все-таки собери.
– Соберу. Но ты не жди, не согласятся.
– Знаю, что не согласятся. Хоть повидаю их всех.
– Ладно, – сказала тетка. – Спать идите с дороги. Вечером разбужу.
Вспоминая потом дегунинских старух, губернатор сам не очень понимал, что за странное чувство владело им в тот вечер. Он не боялся их, нет. В них не было ничего грозного. Это они его боялись.
За годы работы с коренным населением он успел понять о нем многое, но никогда не отдавал себе отчета в истинной мере его беспомощности. Оно в самом деле ничего не могло, когда дело касалось будущего. Жизнь коренного населения протекала в бесконечно тянущемся настоящем. На все вопросы о завтрашнем дне ответ был один – «Как Бог даст»; и Даждь-бог давал завтрашний день, а Жаждь-бог отбирал вчерашний, и не было случая, чтобы завтра не наступило; так что же о нем и беспокоиться? Перед будущим, вторгающимся в сегодняшний день, коренное население испытывало панический ужас. Аша несла в себе угрозу, угроза росла с каждым днем, остановить ее не было сил, убивать коренное население не умело – оно только жалось да отступало, сбивалось в жалкую кучку… И старухи, волчицы Дегунина, жрицы тайной полузабытой веры, были не сумрачные рослые весталки, а маленькие, кругленькие, с писклявыми голосами бабки, улыбавшиеся робко и заискивающе. И говорили они в точности как Стрешин и Рякин, дополняя и перебивая друг друга:
– И будет тот человек белый, волос его черный, глаз его карий.
– Глаз карий, волос мягкий.
– Уже с зубами родится.
– С зубами, с зубами. Зубищи – во!
– Смущение сделает.
– Вас убьет, а нам смущение сделает.
– Вот как родится, так сразу и убьет.
– Ладно, – прервала Аша. – Сама все знаю. А если уйду?
– Никак нельзя тебе уходить, – запищали бабки.
– Ты уйдешь, а он что ж?
– Он же все равно родится!
– Родится и смущение сделает.
– Волос будет черный, а глаз карий. Беспременно.
– Уже и так времена последние.
– Печка не печет, яблонька не блонит. – Аи, страшно.
– Аи, страшно, страшно.
И так жалобно они пищали, так невыносимо причитали, что губернатор не смог больше этого слушать. Он хоть и скитался уже месяц, но не утратил еще начальственных интонаций и в доме у Ашиной тетки чувствовал себя как хозяин.
– Будет! – прикрикнул он решительно. – Вы другое объясните. Чем вам ребенок опасен? Что такое будет, когда он родится?
Странная тишина была ему ответом. Туземки переглядывались и пожимали плечами.
– Этого мы знать не можем, губернатор.
– Не можем, гублинатор.
– Прости, блинатор.
– Это такое знание, что не дадено.
– Нельзя, и все. Если знать, то это другое. А это не знается.
– Это не знается и не говорится.
– Ладно, – не выдержал он. Его бесили эти крики, словно вокруг них с Ашей водили хоровод, и эта детская тупая беспомощность, сильнее которой, однако, ничего нельзя было придумать: это болото хоть кого засосало бы. – Мы завтра уйдем.
– Кто ж вас пустит?
– Ищут вас, ищут вас!
– Об этом не беспокойтесь, – сказал Бороздин. – В Дегунине сейчас хазары, так?
– Южные стоят, – запели свое бабки, – южные, южные…
– По дворам стоят…
– Нас не забижают, нет, не забижают…
– Обходительные такие.
– И те тоже обходительные. Все обходительные.
– Эти обходительные, а те обстоятельные. Те ходят, а те стоят.
– Где штаб у них? – спросил Бороздин.
– У Гали в избе, у Гали!
– По третьей улице пятый дом.
– Ну, пойду я, – сказал он решительно. Он уже куда угодно готов был идти, лишь бы не видеть эту толпу ласковых старух, чью отдельную от всего мира кроткую жизнь должен был разрушить его ребенок. В конце концов, Дегунино было сейчас под ЖДами. А именно к ЖДам он все это время и шел.
Пока губернатор шел в штаб по пыльной, жаркой, пустой улице, вдоль дегунинских заборов, увитых плетями вьюнка-березки и бешеного огурца, вдоль вишневых садов и аккуратных огородов, ему все казалось, что эти сады и огороды смотрят на него с опаской, как на бешеную собаку, опасную, но обреченную. Он явился сюда нарушить дегунинский уют, и теперь от него надо было избавиться как можно скорее. Ему нечего было здесь делать. Его было здесь не надо. Он принес смущение. Хорошо, он уйдет. Может быть, его и Ашу смогут использовать ЖД. Может быть, их куда-то переправят.
Около большой, приземистой и просторной избы – пятого дома по третьей улице – он остановился. Часовой окликнул его.
– Я в штаб, – сказал Бороздин.
– По какому делу?
– Я русский губернатор, – сказал губернатор. – Я хочу сделать заявление о переходе на вашу сторону.
– И теперь, – закончил губернатор, – я от всей души надеюсь, что когда-нибудь смогу быть полезен… как представитель власти, имеющий опыт управленческой работы…
– Да-да, – сматывая провода и прочие удочки, забубнил интервьюер. – Покорно благодарим. Несомненно, несомненно.
Он ссутулился, словно для конспирации, и юрко исчез – слился с пейзажем, как это хорошо умели делать его коллеги. Вот уж кого Бороздин ненавидел всегда, но понял это только сейчас.
Губернатор чувствовал известную неловкость – примерно как партизан из классического анекдота: «И немцы не заплатили, и с ребятами нехорошо получилось». Он чувствовал себя ненужным. Главное сделано, публично покаялся, перебежал – теперь, вероятно, можно и в расход; но кто же станет тратить на него пулю? Пусть убирается…
– Ну что, Алексей Петрович? – ласково сказал Эверштейн. – Пройдемте ко мне, побеседуем.