– Кончится все тем, старая блядь, – сказал Эверштейн, – что ты сейчас пойдешь к себе в избу и там останешься, и скажешь мне спасибо за то, что я тебя не шлепнул, как собаку. В метафизические прения он со мной будет тут входить, Лоханкин фигов. Я тебе не интеллигенция, понял, сопля зеленая? Я твою интеллигенцию на очке видал. И место ваше будет теперь на очке, интеллигенция сраная. Увижу, что детей у себя собираешь, – самого выгоню, дом попалю. Разводить мне тут антимонии. Пшел!
Учитель встал и бочком вышел, избегая поднимать глаза. Некоторое время Эверштейн молча курил, возвращая себе утраченное душевное равновесие. Смешно, в самом деле. Кто смеет давать мне советы? Несчастный отпрыск народа, умеющего только запрещать? Ведь вся их программа – возьмем власть и расстреляем! Ничего другого не надо – только расстрелять врагов, и сразу же наступит благоденствие; а врагов они наживать умели, это точно! Впору нам поучиться. Нет врага – сделаем, воспитаем, под пыткой заставим признаться, что враг! И представитель этого народа – слабый, болезненный, хилый представитель, но терпели же его, не убили, не попался на зубок к своим! – будет мне тут рассказывать про непобедимость этой земли. Они думают, что эта земля покорится только им, слушается только кулака и сапога… Ничего, мрази, бывает другой кулак и другой сапог… Он выбросил окурок и улыбнулся. Надо было срочно войти в образ весельчака, своего парня, – следующим на прием был у него назначен местный хулиган Паша Звонарев.
– Здорово, Паша! – произнес Эверштейн, когда в дверь просунулся ладный, гладкий Паша. После каждого движения Паша делал любующуюся паузу: вошел, полюбовался тем, как вошел, прикрыл дверь, полюбовался тем, как прикрыл. Отошел, еще полюбовался. Он был то, что называется справный: классический варяг с его белокурой варяжской красотой, которую ни с чем не перепутаешь. Баской, басковитый. Паша Звонарев отлично понимал, что ему при хазарах ничего не будет. Раньше он и ему подобные били и насиловали из любви к искусству, а теперь – ради наглядной агитации, да еще и за общечеловеческие деньги; вот, собственно, и вся разница. Это все равно как если б при немецкой оккупации несколько комиссариков были оставлены комиссарить для скорейшего привлечения населения к немецкому порядку – но немцы были ребята плоские, где им дотумкать.
– Доброго здоровьичка, – приветно поздоровался Паша и протянул Эверштейну ладошку дощечкой. Эверштейн ладошку пожал, неприятно дивясь ее шершавой твердости.
– Как спали-почивали? – заговорил Паша округлым, ладным говорком. – На пуховой-то подушечке больно хорошо: ровно как бы мамка тебя в люльке укачивает! Сладко эдак дремлется. Каково кушали?
– Не жалуемся, не жалуемся, – тем же говорком ответил Эверштейн. – У вас-то самих каких жалоб нет ли? Не забижают ли наши солдатики, не утесняют ли законные власти?
– Никак нет-с, никаких жалоб не имеем, хозяйским доглядом оченно довольны, – ласково рапортовал Паша.
– А скажи, Паша, не странно ли тебе, русскому человеку, что вдруг развелось столько ЖДов? – прямо спросил Эверштейн. – Ведь они вас, русских людей, споить могут, очень свободно. Ась?
Паша уже просек, как его, русского человека, будут сейчас использовать, но для порядку выразил изумление.
– Да это как же-с, как же такое возможно-с? – расшаркнулся он. – Веселие Руси есть пити, не можем без того писати!
– Э, нет. Это ты мне не вкручивай. Нешто стали бы на Руси пить, кабы не ЖДовские шинки? – тем же дурашливым распевом принялся уговаривать Эверштейн. – Энто все мы, сердешные.
– Точно вы? – как бы в недоумении спросил Паша.
– Дык! И я больше скажу тебе, Паша. Ежели бы ты и остальных подсобрал, да напомнил бы им, откуда пошло главное зло, иродище хазарское, – то это и было бы самое что ни есть благое дело. Ась?
– Да ведь ежели мы вас, пожалуй, побьем, – рассудительно заговорил Паша, – то вы нас теперь, пожалуй, убьете!
– Отнюдь нет, – еще ласковей сказал Эверштейн. – Вы надобны. Вы разбойнички лихие, люди удалые, ушкуйные. Что ж дух томить, в затворе перепревать? Вам надобно разгуляться, раззудеться, потешить силушку. Конечно, времена таперича не прежния, так что вы особо-то, голуби мои соколы, не ушкуйтеся. Слегка тушуйтеся. Но пошумливайте, пошумливайте. Иначе оккупационная власть обнаглеет уже совершению. Со своей же стороны могу пообещать вот это. – И Эверштейн вручил Звонареву стилизованный кожаный кошель с червонцами.
– Без, говорите, членовредительства? – с некоторым злорадством поинтересовался Паша.
– Без, говорю, – кивнул Эверштейн. – А то ведь и мы членовредить можем, аи не слышали?
– Так-то оно так, – сказал неисправимый варяг, быстро переходя с дурашливого на общечеловеческий. – Однако мировому сообществу, как могу наблюдать, сейчас не очень-то до вас, милые, да и не до нас, сирых. Так что ежели что вдруг ненароком того-сего случится, то и жаловаться будет особенно некому. Я хоть и коллаборационист беспринципный, вырожденец алчный, а все ж таки варяг природный, и если мы вас, хазарские морды, чуток пощиплем на оккупированных территориях – война нам все это дело спишет, не находите?
– А мирровому сообществу, думаешь, теперь без разницы? – подначил Эверштейн.
– Точно так и думаю-с. Ежели бы оно не так, все мировое сообщество давно бы уже тут кучковалося, нашей землей наслаждалося, трудовым нашим потом питалося. Но поколику мы более никому не надобны, а место наше пропащее, погиблое, то и мировому сообществу до всего тут дела более нет, ему бы с муслимами разобраться. Надоели вы, скажу, всему мировому сообществу по самое не могу, оттого и Каганата вашего никто уже не спонсирует, и нет более никакого Каганата, если начистоту. Ась?